Нас ввели в низкую комнату с мелодично пыхтевшей фаянсовой печкой. Пол был посыпан желтым песочком. По стенам висело несколько гравюр в рамках. Столы и стулья были немецкой формы, а на стол подавали рослые и сильные служанки. Сколько времени я не встречал женской прислуги в такого рода местах за работой, которая как раз представляется уделом женского пола: в России, как и на Востоке, только мужчины занимаются обслуживанием посетителей, по крайней мере в общественных местах.
Еда тоже изменилась. Вместо щей, икры, огурцов, рябчиков, судаков на столе появились суп с пивом, телятина с коринкой, заяц в желе из смородины и сентиментальные немецкие кондитерские изделия. Все изменилось: форма рюмок, ножей, вилок. Тысяча мелких деталей, которые слишком долго описывать, на каждом шагу свидетельствовали о том, что мы приехали в другую страну. Плотно поев, мы выпили бордо, оказавшегося превосходным, несмотря на его очень уж пышную этикетку с отсвечивающими металлическим блеском буквами, и рудехеймского пива, налитого в кружки изумрудного цвета.
За обедом мы тщетно призывали себя удержаться от жадности, чтобы не умереть от заворота кишок, как это случается с людьми, потерпевшими кораблекрушение и подобранными на плоту, когда они уже съели свои тощие запасы сухарей, ботинки, резинки и т. д.
Благоразумия ради мы должны были только выпить чашку бульона и съесть обмакнутый в малагу марципан, чтобы постепенно приучить себя к пище. Да где там! Ужин уже был в наших желудках, не вынимать же его оттуда. Главное, чтобы он не причинил нам страданий и угрызений совести.
Одежда на людях тоже изменилась. Последние тулупы мы видели в Ковно. Типы людей, как и одежды, стали другими. Задумчивые, отрешенные, мягкие лица русских сменились строгими, металлически резкими, надутыми лицами пруссаков. Совершенно другая раса. Приплюснутая на лбу маленькая каскетка с козырьком, короткая куртка и узкие в коленях и широкие книзу штаны, в зубах — фарфоровая или пенковая трубка или янтарный мундштук, странно согнутый коленцем, куда под прямым углом вставляется сигара. Таковыми на первой же почтовой станции предстали передо мною пруссаки. Они не удивили меня, я уже их знал.
Карета, в которой мы поехали дальше, походила на маленький омнибус, которым пользуются в прусских замках, когда едут на железнодорожную станцию встречать гостей к обеду. Карета, как положено, была обита изнутри, плотно закрыта и мягко подвешена на рессорах, по крайней мере так мне показалось после езды в телеге, которая является самой настоящей средневековой пыткой на дыбе.
Но какая разница между быстрым и веселым бегом маленьких русских лошадок и флегматичной рысцой огромных мекленбургских тяжеловозов, которые, похоже, засыпают на ходу и насилу пробуждаются время от времени, когда рассеянный возница ласково прохаживается кнутом по их толстым спинам! Эти немецкие лошади, без всяких сомнений, знают итальянскую поговорку: «Тише едешь…» Переставляя огромные ноги, они явно обдумывают эту пословицу и совсем отбрасывают вторую ее часть: «…дальше будешь», ибо прусские почтовые станции находятся на более близком расстоянии друг от друга, чем русские.
Между тем даже при медленной езде в конце концов когда-то все-таки приезжаешь, куда нужно. Таким образом, утро застало нас вблизи Кенигсберга, на дороге, вдоль которой были посажены большие деревья. Насколько хватало глаз, аллея тянулась вдаль, и деревья имели поистине волшебный вид. Снег обледенил ветви и образовал тончайшие перьевые узоры из хрусталя, усеянного бриллиантами. Все это чудесно сияло. Аллея имела вид огромной арки из серебряной филиграни, ведущей к замку северной волшебницы.
Видно зная мою любовь к себе, снег в момент расставания щедро расточал передо мною свое волшебство и угощал меня своим сияющим блеском. Зима провожала меня как можно дальше, и ей трудно было со мною расстаться.
У Кенигсберга вид не очень-то веселый, по крайней мере в это время года. Зимы здесь суровые, и в окнах еще были двойные рамы. Я заметил много домов, у которых конек крыши был лесенкой, а фасады выкрашены в яблочно-зеленый цвет. Как и в Любеке, они видны сквозь искусно выделанные металлические решетки, идущие понизу. Это родина Канта, который своей «Критикой чистого разума» подвел философию к самой ее сути. Мне все казалось, что на поворотах улиц виднелась его фигура в серо-стального цвета одежде, в треуголке и туфлях с пряжками, и я вспоминал о той смуте, которую внесло в его мысли отсутствие тщедушного тополька, на котором более двадцати лет кряду останавливался его взгляд, затуманенный глубокими метафизическими размышлениями.
Мы прошли прямо на вокзал, и вот уже каждый из нас сидел в своем углу вагона. Описание путешествия по железной дороге через Пруссию не входит в мои намерения. В этом нет ничего интересного, тем более что я не собирался останавливаться в городах.
Я ехал прямым поездом до Кёльна. Только в Кёльне я расстался со снегом. Расписание поездов не совпадало, и в Кёльне я был вынужден сделать остановку, которой и воспользовался для того, чтобы по необходимости привести в порядок мой туалет, дабы обрести наконец человеческий вид, ибо походил я в этот момент на настоящего самоеда, пришедшего на Неву показывать своих оленей.
Езда в телеге произвела в моих чемоданах самые невероятные пертурбации: обувь потеряла свой начищенный вид, проступила голая, не натертая ваксой кожа; коробка превосходных сигар была полна polvo Sevillano: тряска телеги превратила сигары в тонкую пыль; печати на доверенных мне письмах достаточно поистрепались, потрескались, истерлись от трения, на них больше не видны были ни гербы, ни цифры, ни какие бы то ни было изображения. Многие конверты раскрылись. Снег набился в рубашки! Приведя все в порядок, после вкуснейшего ужина я лег и на следующий день, то есть через пять дней после моего отъезда из Санкт-Петербурга, в девять часов вечера, как и обещал, прибыл в Париж, не опоздав даже на пять минут. На вокзале меня ждала двухместная карета, и через четверть часа я оказался среди старых друзей и хорошеньких женщин, перед сияющим огнями столом, где дымился изысканный ужин, и мое возвращение весело праздновали до самого утра.