Посередине комнаты стоял большой круглый стол, предназначенный для Пятничных вечеров.
Далее шла вторая, гораздо меньшая комната. Угловой диван украшал в ней сразу две стены в глубине, напротив изящной резной перегородки. Такие перегородки — это шедевры национального столярного искусства. Дерево, словно согнутое, как кованое железо, повинуется всяческим капризам фантазии мастера: здесь и древовидный орнамент, и завитки, и решетки, и арабески. Плющ и другие вьющиеся растения тянутся из жардиньерок, свешивая свои настоящие листья на резные деревянные, и все вместе выглядит самым очаровательным образом.
При помощи этих красивых ажурных, сквозных перегородок, какими бывают лопатки для рыбных блюд или бумажные кружева, можно полууединиться посередине или в углу гостиной, можно составить себе спальню, кабинет, будуар — словом, путем «компрессии», как говорят знатоки готики, можно уединиться и в то же время продолжать находиться в общей атмосфере дома.
На консолях, образуемых выступами узоров орнамента перегородки, стояли стройные статуэтки Полле «Утренняя звезда» и «Ночь», выполненные в воске, а сквозь решетку виднелись развешанные по стене национальные костюмы черкесов, лезгин, казаков с кавказских границ. В темной части комнаты яркими, пестрыми тонами они образовывали богатый, горячий фон, на котором выделялся на свету тонкий рисунок перегородки.
По боковым стенам я заметил с одной стороны «Разгром гуннов» и «Разрушение Иерусалима» — великолепные немецкие гравюры с фресок Каульбаха, украшающих лестницу Берлинского музея. Они висели над рядом медальонов работы Зичи — пастельных портретов участников Пятничных вечеров. С другой стороны — «Убийство герцога Гиза» Поля Делароша, несколько набросков, гипсовых слепков и других безделиц.
В комнате, где меня принимал Зичи, взгляд привлекали детские доспехи XVI века, стоявшие во весь рост на камине на месте, которое обыватели украшают часами. Зеркало было очень удачно заменено в том же духе: вместо него там висели доспехи разных народов. Здесь была масса оружия: толедские шпаги, голубые дамасские клинки, кабильские фессахи, ятаганы, малайские кинжалы, кортики, ружья с длинными черными стволами, с инкрустированными бирюзой и кораллами прикладами. Иного рода трофеи — колчаны, луки, большие мушкетоны, пистолеты, грузинские кольчужные шлемы, наргиле из корассанской стали, персидские штыки, африканские дротики и еще тысяча предметов, которые люди любят коллекционировать из-за их живописного своеобразия, покрывали целую стену. Зичи — завсегдатай Щукина двора в Санкт-Петербурге и рынков в Москве.
В Константинополе он не уходил с базара, где продавалось оружие и доспехи. Это его страсть, он повсюду выискивает оружие, покупает, выменивает, меняет на рисунки, ему его дарят, и, как только он откапывает себе какое-нибудь варварское, жестокое и невероятное орудие разрушения, он наконец возвращается домой. Показывая все эти старинные предметы, Зичи может сказать, как Рембрандт: «Вот мои древности».
Другая сторона комнаты была занята библиотекой полиглота, свидетельствовавшей о вкусе и познаниях художника, который читает в подлиннике шедевры почти всех европейских литератур. По двум другим стенам шли окна, ибо это была угловая комната. Простенки между окнами занимали незначительные предметы, которые не стоит описывать.
Возможно несколько уставший от этого длинного описания, читатель напомнит: «Вы обещали провести нас в мастерскую Зичи, а до сих пор рассказывали о трех более или менее живописно обставленных комнатах». Это не моя вина, все дело в том, что у Зичи нет мастерской, ни у него, ни у любого другого художника в Санкт-Петербурге. Живопись не была предусмотрена в этом городе, который, однако, является северными Афинами. Владельцы домов об этом не подумали. Таким образом, искусство здесь устраивается как может и часто тщетно ищет в городской квартире место для мольберта и уголок с хорошим освещением. Между тем здесь нет недостатка ни в месте, ни в средствах.
Зичи работал за пюпитром на углу стола у окна, поспешно пользуясь остатками тусклого света. Он заканчивал большой рисунок тушью в манере гравюры. Это был Вертер в последний миг перед самоубийством. Добродетельный любовник Шарлотты, осудив свою любовь как постыдную и преступную, готовился исполнить приговор, вынесенный им самому себе. За столом, покрытым ковром, происходило нечто вроде суда: за ним был Вертер, судья самому себе, судья Вертер. Догорала лампа, свидетель ночного спора. Художник изобразил Вертера стоящим, как магистр, и читающим вердикт и в тот момент, когда после прочтения приговора его губы закрылись, слегка опустив уголки, тонкая рука его, рука мечтателя и праздного человека, ощупью искала уже среди бумаг рукоятку пистолета.
Освещенное лампой снизу лицо выражало презрительное спокойствие человека, уверенного, что отныне длянего нет душевной боли, смотрящего на жизнь уже из другого мира. Известно, до какой степени пудра, взбитые волосы, мода 1789 года не соответствовали трагическому образу. Между тем, несмотря на виньетки той эпохи и на знаменитый голубой фрак, Зичи нашел, как сделать из Вертера идеальное поэтическое создание, выдержанное в определенном стиле. Эффект имел силу, достойную Рембрандта: идущий снизу свет накладывал на предметы неожиданные тени или световые блики, превращая реальность в фантастическую волшебную картину. За любовником Шарлотты, словно призрак, до потолка поднималась тень. Кажется, что призрак стоит здесь, совсем близко, чтобы подменить собою человека, который сейчас исчезнет. Трудно представить себе мощную силу цвета, достигнутую в этом рисунке тушью, которая обычно бывает так холодна.